Թարգմանություն, Հայերենից, Սուսաննա Հարությունյան

ГОСПОДЬ РЕШИЛ ВЫМЫТЬ В АДУ

                                      Пе­ре­вод На­тальи Аб­ра­мян

В том году уровень Севана резко упал: дно озера дало трещину и вода убегала под землю – наводнять ад. После этого потопа где бы отыскал сушу какой-нибудь сатана-Ной, да и отыскал бы вообще? – нас мало волновало, потому что решение Господа вымыть в аду нам дорого обошлось. Гектары земли, прежде бывшие дном озера, совершенно пустынные, расстилались под солнцем и не понимали, что они будут делать в качестве суши. Срываясь с жуткой высоты горных вершин, ветер свистел, завывая, налетал на оголившиеся озёрные валуны, изрытые дуплистыми пещерками, которые своими мягкими ртами вырыли-изгрызли рыбы. Изрытые камни для рыб были дворцами, для повидавшего бездонные пещеры Гегамских гор ветра – всего лишь дырками, и он, как мог, издевался: продевал палец, вдувал воздух, швырялся песком, хлестал хвостом по мордасам. И щербатые камни без толку сохли под солнцем, и, наполнившись воздухом, тёмные пещерки расположенных друг над другом рыбьих домов покрывались известью, белели по краям. Лишь несколько ящериц изредка, сгорая под солнцем, обращали эти отверстия во временное убежище – скользя влезали, скользя вылезали, и бывшие пристанища рыб так и не ощущали живого дыханья.

Кое-где земля отрыгивала взятое – вода подымалась, небольшими блюдцами покрывала песок, загнивала под солнцем, зацветала водорослями, по краям покрывалась корочкой – как открытая рана. В этих зачервивевших землях стояло зловонье и быстрее темнело… Лоскутки озера там и сям уже звались болотом, и перед дождём лягушки – эти русалки болот – давали концерт, квакая невпопад.

Поговаривали, что через эти дверца из-под земли приходят ведьмы, похищают сердца и души, уносят в дар прародителю зла. Раскрывшиеся из-за болот гнойные глазки′ ада за десять лет поглотили уже трёх коров. В жаркие дни появлялись и змеи – закусить тут мягонькими лягушками… Другие обезвоженные части суши – чистый песок, преданные озеру валуны – со временем покрылись деревьями, чтоб через их корни украдкой возвращать из-под земли утраченную воду.

Наш дом на землях обмелевшего озера вырос позже, чем три больших тополя во дворе. Когда мы переселились, на них было довольно много вороньих гнёзд – скучившись, как злые мысли, они чернели на верхушках. В ветреные дни, когда макушки тряслись как припадочные, только что вылупившиеся птенцы сыпались вниз, но их даже кошки не ели – невкусны они были и черны. «Независимая республика ворон», – шутили мы о своих тополях. Любовью пернатых было озеро, которое в сердцах выплёвывало по берегам лягушек и рыб. Птицы пикировали на голубые пески озера, ходили, роя голубой берег клювами, терпеливо ждали, пока пенистая вода не схлынет, пока выброшенные из воды беспомощные рыбы не забьются судорожно… ворон знает самое мягкое место на рыбьей голове, и крепкий клюв привычным движением вонзался в глаз… нечто вроде затмения солнца… а за глазом был мозг – вкусный. Если птица обладала вкусом, то, отобедав в глазнице, удалялась, оставляя тушку тем, кто придёт после. Независимо от того, была рыба мертва или нет, в миг удара клювом её хвост мелко-мелко дёргался кверху. Хотя наши вороны взлетали-достигали скользивших по беспредельности облаков, с небом у них особой связи не было, потому что от их клювов вечно несло падалью, в то время как другие птицы ими пели.

По расчётам матери, к тому времени, когда озеро начало мелеть, тополям было сто сорок лет. «В приличных странах такие деревья охраняются государством», – гордо говорила она.

Как-то к нам во двор заявились по меньшей  семеро мужчин с пилой «Дружба», которой в одночасье целый лес можно повалить. Они соскочили с трактора, на котором приехали, и направились к тополям.

– Бедняги, – пожалела мать прибывших, – пусть спилят тополя, заберут. Это беженцы – зимой сожгут.

– Спилить дерево и убить человека – одно и то же, – сказала сестра.

– Да разве это дерево? Ни плодов не дает, ни тени… одни гусеницы сыплются, мой сад разоряют.

– Столько лет не разоряли, а теперь разоряют?

Но мать была непреклонна.

– Пока я жива, – сказала она, – решать буду я.

Мужчины принялись вершить жестокий суд над деревьями – ветка за веткой. Пила с визгом садилась на ветку верхом, и через мгновенье та со свистом валилась вниз, влача за собой птиц и птичьи гнёзда, гусениц и жуков, грибы и улиток, и расшибалась лицом о землю. Листья, пыль, крик и грай испуганных птиц, вздрагивающая от ударов земля, голоса людей… Гнёзда птиц до земли не долетали – распадались в воздухе, и их стенки – сухая трава, пух – смешивались с подымающейся от земли пылью. Птицы метались в воздухе туда-сюда, в панике налетая друг на друга, затемняли облака и небо – и в ужасе кричали, кричали… Один из мужчин даже предложил: «А не перестрелять ли нам их?»

Спустя часы тополя стояли перед глазами у мира голые и потерянные, как ощипанные в драке петухи. Над головой у них, как вестники ада, зловеще каркали бездомные вороны. Старые вороны с резким карканьем налетали на мою мать, но боялись людей – не клевались. Со злости кружили, кружили, как вихрь… и над головой у нас вороньё стояло чёрной тучей.

К вечеру от наших тополей осталось три живых столба – торчали между небом и землёй, будто не давали небу с землёй слиться. Под самый конец один из мужчин надел на ноги похожие на когти кривые железяки, поднялся по голым столбам, и пила «Дружба», напористо визжа, распилила столбы начиная сверху, кусок за куском. С каждым падавшим куском небо опускалось всё ниже и ниже и, опозоренное, осело на землю.

– Их, – наш сосед указал на круглые обрубки, – можно поставить в саду – вместо стола и стульев и до самой зимы попивать там кофе.

– Пусть уносят, – сказала мать, – жалко их, это беженцы, пусть зимой жгут, согреваются. Если я захочу стол и стулья в саду поставить – знаешь, сколько денег мне сын из Греции посылает, итальянскую мебель куплю, поставлю в своём саду.

– Помнишь, – засмеялся тракторист, – твоему сыну ещё трёх лет не сровнялось, а ты, как красивую девушку встречала, говорила: когда вырастет, за него посватаю. Сыну двенадцать лет было, а у тебя уже со всем селом сговор был.

– Вот твою-то дочь как раз и возьму себе в невестки, – с ехидцей сказала мать.

– Моя на двадцать лет моложе твоего парня…

– Что с того, – рассердилась мать, – или наша соседская жизнь в одной деревне, мой почёт и уважение не стоят того, чтоб ты на эти двадцать лет закрыл глаза?

Тракторист засмеялся и ответил: стоят. Мать, довольная, «вот так-то» сказала. Сказала: «А я не стану твою дочку сватать: она заигрывает со всеми напропалую». После чего тракторист привязал к заднику старого трактора распиленные чурки и тронулся. Чем дальше удалялся трактор, тем больше вспучивалась земля вокруг пней… пухла, пухла, пухла и опа! – вылезли метровые корни – выскочили наружу точно удалённый зуб, вместо крови обдавая всё вокруг мокрой землёй. Выставились щупальцами гигантской медузы, и «Конец, – сказал тракторист, высунув голову из кабины, – вы тут как знаете, а я поехал – дела…»

Сестра побежала к корням деревьев. Сосед закричал-де, близко не подходи, вдруг корни змеями опутаны.

– Жалко. – Мать взглянула на корни и сказала сестре, напуганной одним только именем змеи и застывшей на полпути. – Знаешь, твой брат в Греции на старухе женился… старше меня даже.

– Значит, полюбил…

– Что там любить?.. В этом возрасте в женщине ни хрена не остаётся – душа изношена, гормоны растрачены… разве такую можно любить?.. Небось, ради денег, – расплакалась мать и растерянно села на землю. Плача она смотрела и смотрела на корни, выставившие к небу свои когти, которые тряслись, раскачивались, сжимались и разжимались, как дождевые черви. Мокрые комья летели от них вправо и влево, и чёрные щупальца, как райские змеи, ползли к небу. «Запачкали землёй небо», – пожалела мать и ещё горше заплакала. «А вороны что станут делать? Все деревья в селе, вместе взятые, не смогут их принять», – сказала я, устав от вороньего карканья. «Чтоб они сгинули! – прокляла ворон мать. – Они всё и накаркали», – всхлипывала она. «В конце концов, это были всего лишь деревья, – утешила я, – не умирать же нам из-за двух-трёх деревьев…» – «Со стороны легко говорить… – вздохнула мать. – Великая жестокость случилась… как этот парень за мои слёзы расплатится? как за чёрное карканье этих ворон ответит? Что же это за ад такой должен быть, чтобы всё это там поместилось…» – И слёзы всё лились и лились. Я смотрела на её горячие слёзы и вдруг поняла, что из всего нашего добра мать только эти деревья и любила. Брат мой надругался над её мечтами, а она – над его наследством… Если когда-нибудь он вернётся, не будет у него больше гигантских тополей, на которые в минуты усталости облокачивалось небо и на верхушки которых в ветреные дни натыкались облака. А вороны будут каркать над нашим домом столько времени, покуда какой-нибудь сатана-Ной не обнаружит какую-либо новую сушу – свой собственный ад.

СМЕРТЬ ДЕДА В МОЁМ ИСПОЛНЕНИИ

Пе­ре­вод На­тальи Аб­ра­мян

Десять сорок пять – столько показывали часы в прихожей. Эти иранские часы размером с головку подсолнуха на рынке стоили доллар. Их приобрела моя тётка, сестра матери, по дороге к нам, купив кофе с выигрышем, и, сочтя за хлам, оставила у нас. Я смотрел на пластмассовый диск часов, на их раздутые, как ложь, цифры, на которых застыли стрелки, и думал, сколько же они будут стоить, если вычесть расходы на ввоз и налог на добавленную стоимость. Получалось, на улицах Тегерана они просто так валяются. Но эти дешёвые мусульманские часы вынесли связанный с жизнью человека суровый приговор – они остановились.

– Стоят. В тот момент я остановила, – дядина жена всхлипнула от волнения, – так принято: в какую секунду человеческая душа отлетает, в доме часы до сороковин должны этот час показывать.

В комнате у другой тётки, сестры отца, было одиннадцать часов. Это уже был продукт советских лет. Тётка получила их в качестве приза в школьные годы – за второе место на олимпиа-де по химии и всё время подчёркивала, что это её имущество и она, выходя замуж, непременно заберёт их вместе с приданым. Но мы не опасались их утратить, потому что вряд ли кто-нибудь женился бы на женщине за пятьдесят из любви к механическим часам. Хотя часы и впрямь были хорошие: они возвещали все советские праздники вплоть до призывов к свободе в восемьдесят восьмом, неутомимо отсчитывали время жизни и у них было полное право остановиться – даже ценой жизни человека.

– Такова традиция, – сказала тётка, – как услыхала, бегом прибежала, остановила.

В комнате дяди стрелки стояли на семи минутах одиннадцатого. Это были местные часы – стрелки насажены на обсидиан, на чёрной блестящей поверхности которого с семидесятого года отражались вещи нашего дома. Дед их лично купил на ереванском вернисаже, пожалев мастера, в течение дня ничего не продавшего, когда сам он сдал на колхозном рынке две тонны груш и его карманы раздулись от денег. И часы молчали с подчёркнутой благодарностью и почтением.

– Я… – пролепетала сестра бабушки, – все голову потеряли, я первая прибежала и положила руку на стрелки, чтоб замолкли.

В комнате деда была дореволюционная кукушка, которую прежний хозяин дома в подарок оставил. Дед раз в год смазывал голосовые связки кукушки, свисавшую с кожаного языка круг-ляшку и прочую металлическую мелочь, что была в чреве деревянных часов. Здесь кто-то изловил кукушку ровно в десять и, задушив в момент кукования, обвязал клюв кружевным платочком. Маленькое окошко часов было настежь распахнуто, кукушка повисла на пружине, заслонив несколько цифр, а металлическая кругляшка стояла себе в центре – тут её вины вообще не было, хотя, по существу, ход времени обусловлен был её тик-таками.

– В каждой из комнат на каком-то часе остановились, – удивился я, – сколько же раз дед умирал? Может, он вообще не умер?

– Нет, – убеждала сестра бабушки, – умер. Просто – смотря кто когда услыхал. А как же? – пока не услыхал вести о его смерти, человек для тебя жив.

Моего деда в течение зимы трижды клали на операцию. Но бабушка не захотела вдовой остаться, раньше ушла. Решительная была женщина – с вечера у неё поднялась температура, утром скончалась.

На похороны поступило сорок венков, и на поминальный стол пошло семь коров. Соседки и родственницы, усевшись вокруг гроба, плакали и завидовали: ни в жизни не страдала, ни в смерти. Во время молитвы священника ввели моего деда. Дед мой старый, дед мой гордый, дед мой – мужик. Тяжеловесный, как медведь, – под тяжестью половицы скрипели, – сжимая в руках свою палку, шёл сказать последнее прости. Ни одной слезинки, ни один мускул на лице не дрогнул. Опираясь на палку, шёл он сдержанный, спокойный, медлительный. Шаг, шаг, шаг… шагами улитки тащил своё тело. Палку тяжело опирал об пол. После каждых двух шагов останавливался, переводил дух, потом дрожащей рукой осторожно отрывал палку от пола, осторожно переставлял чуть-чуть вперёд… Рука его дрожала, палка – вместе с ней… священник размахивал кадилом по сторонам, и от тяжёлого запаха ладана болела голова.

– Слышь ты, когда женщина одна остаётся, такой жалкой не бывает, – глядя на поникшие плечи деда, прорыдала наша соседка.

– Глянь только, совсем как брошенный ребёнок. Хорошо тому мужику, что раньше своей жены уходит.

– Мой брат один оста-а-лся, – сквозь слёзы пропела сестра дедушки. Дудукист[1] вдохнул воздух, надул щёки и медленно-медленно стал дуть в абрикосовую веточку с дырками. На кро-хотном расстоянии от одного конца дудука до другого воздух возмужал, стал мелодией и потянулся тягуче, скорбя и надрывая сердце, рыдая о невозвратной потере… Женщины дружно заго-лосили-запричитали. Не по бабушке – по деду и его жалкому виду…

– Успокойтесь, – скомандовал священник, – послушайте слово Божье, – и начал чин чином обряд отпевания. Дед не мог столько стоять на ногах. Медленно опустился он на стул, и священник кивком головы одобрил его.

– Ты только посмотри на него, – рассердившись на деда, зашипела мне на ухо сестра бабушки, – ни единой слезинки не пролил,  да ещё по такой жене, как моя сестра.

– Крепкий человек, чего ты хочешь…

– Что значит «крепкий»?! Хорошая жена – что мать родная. А уж тем более такая, как моя сестра – вынесла своих змеюк-золовок, свою гадину-свекровь, пятнадцать лет за постельным больным, за свёкром, смотрела. Не говоря уже о том, что шестерых детей родила… Нет, ты на него посмотри, – опять в ярости взглянула на деда, – чтоб тебе пусто было, старый хрыч!

– Не мешай, святой отец на нас смотрит.

– Нет, ты только взгляни в лицо деду своему – ни боли, ни горя… Смотри, как он спокоен… Видать, надумал что-то, раз так спокоен. Один не останется… женится.

Моя комната была заперта в этот день. У меня там хранились любовные письма и немного денег, и я ключи с собой унёс, и часы, ни о чём не ведая, так и тикали себе – на четырнадцати квадратных метрах моей маленькой комнаты дед был ещё жив.

– Скорей, – распорядилась сестра бабушки, – останови, пока никто не видел, не то нас со свету сживут.

Часы я сделал сам. Увидел в передаче «Умелые руки», скачал из интернета знаки зодиака, приклеил на дощечку, покрасил её в зелёный цвет, затем сорвал приклеенные картинки животных – их фигурки остались незакрашенными, цве′та доски, – приделал стрелки… Одиннадцать часов была лошадь, а шесть – рак.

Я взял деревянный стул, поставил под часами, встал на него, потянулся и положил ладонь на холодные металлические стрелки. Их последний толчок испустил дух под моими руками. Конец –больше нет моего деда.

– Когда я с похорон бабушки возвращался, он меня раз двадцать поцеловал, – расстроился я, – только попрощаюсь, отойду на шаг, он опять зовёт, снова целует. Не успею и шагу ступить – зовёт обратно, опять целует. Я засмеялся – не в армию же ухожу. Оказывается, уходил-то он. А получил письмо от него, подумал: «Совсем отстал от жизни дед: тут тебе и интернет, и телефон, и факс – кто теперь письма-то пишет?..»

– Что он написал? – поинтересовалась сестра бабушки. – Денежки-менежки были у него?

– Написал всего несколько строк: «… Я решил было в середине октября помереть, но не захотел портить людям сбор урожая, подумал, пусть делают своё дело, соберут запасы на зиму, чтоб со спокойной совестью сели за поминальный стол, за упокой души выпили… Ничего не случится, если через десять дней умру. Но через десять дней, в час дня, из Москвы убитого привезли. Молодого парня. Подумал: пусть двое похорон друг другу не мешают, люди растеряются – куда пойти. Тот покойник молодой был, подумал – не стоит его долю слёз с ним делить. Независимо от меня днём моей смерти стала первая суббота ноября,  девять тридцать утра…»

– Значит, в девять тридцать, – виновато посмотрела старуха на остановившиеся часы.

Я вспомнил день похорон бабушки, жалкий, несчастный вид деда, как бабушкина сестра злобно шипела на едва-едва держащегося за палочку старика.

– Бедняга умереть решил… А ты говорила – женится.

– Ну да, говорила же – один не останется, – не сдавалась она, – разве это не то же самое?.. он же один не остался? Устроил же свою жизнь?


[1] Дудукист – играющий на дудуке, небольшом  армянском  духовом инструменте из абрикосового дерева.

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *